Когда наше детище назвали варварским и запретили к применению — облегчённо вздохнули все. В том числе и те, для кого подобный запрет означал жизнь в безвестности и секретности, без ветеранских льгот и заслуженной славы, почти что вне закона. Да, конечно, это несправедливо по отношению к ним, но лучше быть несправедливым к сильным, к тем, кто сможет эту несправедливость пережить. Так думал я в ту ночь — и до сих пор не уверен, был ли я тогда так уж не прав.
Когда мы покидали дом Честерлеев — через парадный вход, под удивлёнными взглядами слуг, — Холмс, прикрываясь моим именем, вызвал семейного врача к сэру Ричарду и передал ему рекомендации по поводу успокоительных и тонизирующих средств. Сам бы я, конечно же, никогда бы не позволил себе проявить столь вопиющее неуважение к коллеге, чем и возмутился — правда, мысленно. И в возмущении этом молчал всю обратную дорогу, ожидая от Холмса если не извинений, то хотя бы объяснений. Но ждал я напрасно — когда кэб подъехал к нашему дому, мне пришлось дважды окликнуть знаменитого детектива, поскольку всю обратную дорогу он, похоже, преспокойно проспал! Единственным объяснением, если, конечно, его можно счесть за таковое, послужила записка, написанная Холмсом сразу по возвращении прямо в холле на моих глазах. Не то чтобы я подсматривал, но ведь мой компаньон и не пытался скрыть её содержание, а я не обещал держать глаза закрытыми.
Записка была адресована Уильяму Честерлею и содержала просьбу посетить Бейкер-стрит 221-б завтра в десять утра или же в любое удобное ему время. Мальчишка-посыльный принёс ответ довольно скоро, мы не успели закончить поздний ужин. Развернув его, Холмс удовлетворённо улыбнулся, кивнул и удалился к себе, бросив мне коротко:
— Завтра в десять будьте готовы, Ватсон.
И буквально через минуту после того, как за знаменитым детективом закрылась дверь, я услышал из его комнаты душераздирающие звуки терзаемой скрипки.
Надо ли говорить, что, несмотря на обиду, я всерьёз отнёсся к словам моего друга? Тем более что никаких других записок на моих глазах он никуда не рассылал. Я, конечно, надеялся, что самонадеянность Холмса не дойдёт до полного игнорирования помощи Скотленд-ярда, но предпочёл исходить из самых неблагоприятных предположений. Тем более что нашим противником на этот раз должен был оказаться тот, кого именовал чудовищем не кто иной как сэр Ричард, известный честностью и прямотой. А потому я тщательно проверил свой револьвер, перезарядил его и положил в карман халата. После чего устроился у окна и попытался высмотреть в темноте скверно освещённой улицы представителей нашей доблестной полиции, которые — я в этом почти не сомневался, — всё ж таки были своевременно оповещены и придут к нам на помощь при необходимости. Но как ни вглядывался, так и не обнаружил никаких подозрительных прохожих. Хотя, возможно, полицейские прибудут ближе к утру, а пока мирно спят в своих кроватях, не всех же лишают покоя и сна мрачные воспоминания военных лет, как это произошло со мной.
Впрочем, не спал в нашем доме не я один. Скрипка давно уже смолкла, но из комнаты Холмса тянуло едкими ароматами, то довольно приятными, то исключительно тошнотворными, а в районе четырёх утра запахло палёным и я услышал хлопок и сдавленное ругательство — похоже, один из химических экспериментов завершился не слишком удачно.
Ночь за окном постепенно выцветала, чернильная беспросветность уступала место серой промозглости. Позёвывая, прошёл фонарщик, гася уличное освещение. Остановился поболтать с булочником. Я разглядывал их с подозрением, пытаясь понять — каждый ли день булочник открывает свою лавку в такую рань, или это что-то из ряда вон? И фонарщик — тот же он самый, что зажигал горелки уличных фонарей вчера вечером? И эти случайные прохожие — так ли уж они случайны? И не слишком ли подозрительно выпирает карман вон у того бродяги, что устроился перекусить прямо на крыльце соседнего дома? А этот кэбмен — не слишком ли медленно он едет?
— Доброе утро, Ватсон! Вы готовы к неожиданностям?
Я так увлёкся поисками ответов на самому себе задаваемые вопросы, что утреннее приветствие Холмса прозвучало для меня буквально громом небесным. Но не успел я ответить утвердительно и даже, возможно, слегка возмутиться высказанным в мой адрес сомнениям, как снизу раздался пронзительный звонок, а потом скрип отворяемой двери, неразборчивые переговоры и, наконец, лёгкие стремительные шаги по ступеням лестницы, ведущей на второй этаж.
Вскочив с подоконника, на котором просидел большую часть ночи, я поспешил занять позицию с тем расчётом, чтобы оказаться у вошедшего за спиной, и заранее сунул руку в карман халата, нащупывая оружие. Холмс проводил меня странным взглядом, выражение которого я осмелился счесть одобрительным, чуть шевельнул бровью, но ничего не сказал.
Наш гость не выглядел чудовищем. Впрочем, я отлично помнил дагеррографии, а на них он тоже казался вполне симпатичным молодым человеком, спортивным и ловким, не более и не менее. Может быть, ухоженным излишне для военного офицера, каковым он являлся в недавнем прошлом, но недостаточно для претензии на звание лондонского денди. Я ожидал чего-то подобного и был готов. А вот к чему я совершенно не был готов, так это к тому, что в мирном спокойствии лондонской гостиной мне снова доведётся увидеть ту самую еле уловимую и чрезвычайно редкую эманацию, которую не способен передать ни один дагеррограф и которую я надеялся более не увидеть уже никогда.
Молодой человек сильно нервничал — но это я заметил позже.
Холмс предпочёл перейти сразу к делу и выложил на стол перед гостем чек с тем видом, с которым удачливый игрок в карты выкладывает на ломберный столик флешь-рояль.
— Несколько дней назад ваш дядя поручил мне уладить одно деликатное семейное дело, — сказал он довольно холодно, разглядывая нашего гостя. — Мне было поручено заплатить шантажисту всю требуемую сумму в обмен на обещание с его стороны в течение ближайших двух месяцев не обнародовать определённые факты вашей биографии. Так как после первой присланной по почте угрозы шантажист более никак не проявлял себя, мне пришлось дополнительно провести некие действия по установлению его личности, чтобы не ошибиться при вручении суммы. Счастлив вам сообщить, что розыск был завершён успешно. Чек ваш. Можете забирать.
— Что вы такое говорите?! — воскликнул было молодой человек, но тут же осёкся и замолчал, окончательно тушуясь под пристальным взглядом Холмса. На протяжении всей речи знаменитого детектива я с жадным любопытством рассматривал нашего гостя. Он совершенно не умел скрывать своих чувств: то краснел как маков цвет, то бледнел до полуобморочной синевы, то порывался вскочить, то снова обессиленно падал на кресло. Попытавшись было вначале машинально взять чек, он тут же отдёрнул руку, словно обжёгшись, и теперь с одинаковыми отчаянием и ужасом смотрел то на моего компаньона, то на этот чек, лежащий на столике между ними. Словно узкий листок бумаги был змеёй, готовой в любой миг стремительным броском атаковать и вонзить в него ядовитое жало. Какие яркие эмоции, какая экспрессия! К тому же — волосы… густые, курчавые, зачёсанные волной назад по молодёжной моде и совершенно естественные. Эти роскошные кудри и сами по себе внушали мне сильные сомнения, а уж в сочетании со щегольскими усиками… нет, это не может быть парик, я же вижу отдельные волоски. Неужели первое впечатление оказалось обманчивым? Я пригляделся внимательнее — и убедился, что некроэманация никуда не делась. Не могу описать, как это выглядит — словно бы лёгкое свечение или чуть иной оттенок кожи, не присущий никому из живых.
Ошибки не было. Уильям Честерлей был мёртв. Вот уже — я пригляделся — как минимум, три года. Но скорее все пять.
А я-то ещё голову ломал, почему вдруг в воздушном-то флоте — и лейтенант колонель, подполковник, а не командир крыла, что было бы куда естественнее. Всё правильно — хотя особые бригады и приписаны к воздушному флоту Её Величества, но чины там сохранились пехотные.
Особые бригады.
Оружие массового поражения, самый жуткий ужас минувшей войны, бригады безжалостных и великолепно тренированных живых мертвецов. Высший генералитет кайзера предпочёл покончить с собой чуть ли не полным составом, когда стало известно, что на Берлин сброшено две бригады, а ведь в каждой бригаде было всего лишь по шесть неживых единиц.
Но как далеко, однако, шагнула наука! Первые экземпляры выглядели совершенно иначе, их никто и никогда не мог бы принять за живых людей. Лысые, с грубой кожей и ограниченной мимикой, они и по виду куда более напоминали настоящее оружие, когда эстетика приносится в жертву целесообразности и во главу угла ставится неуязвимость. Они внушали ужас и омерзение одним своим видом. По сравнению с ними Уильям Честерлей выглядел как арабский скакун, прекрасный, тонконогий и нервный, рядом с битюгами-тяжеловозами, к тому же ещё и закованными в уродливую боевую броню. Но при этом он наверняка был ничуть не менее опасен чем те, самые первые, страшные даже на вид. Скорее наоборот — вряд ли Питер работал над усовершенствованием лишь внешних характеристик. Интересно, остановят ли столь совершенную модель разрывные бронебойные пули, которыми заряжен мой револьвер? Или же для задержания столь грозного противника следует сразу задействовать скрытые возможности моей механистической правой руки? Пули из твёрдого кислорода — страшная штука, против них не устоит любая защита. Но как же жаль уничтожать такую красоту! Я поймал себя на мысли, что любуюсь нашим гостем, как мог бы любоваться, к примеру, коралловым аспидом, самой ядовитой гадиной планеты, но при этом прекрасной до изумления. Надеюсь, он не сделает какую-нибудь глупость, ибо мне бы очень не хотелось применять многоствольную картечницу Гатлинга. Не потому, что в помещении это может быть смертельно опасно, хотя в этом и есть свой резон. Просто если бы в невообразимо мирной довоенной дали мы с моим коллегой Питером не увлеклись бы концепцией — О! исключительно умозрительной! — идеального солдата и не пришли бы к выводу, что таковой солдат должен быть обязательно мёртвым, ибо лишь мёртвого невозможно убить — может быть, тогда не было бы залитых кровью развалин Берлина и выжженной Герники, мёртвых руин Касабланки и заваленной обрубками тел Хиросимы? Или хотя бы я не чувствовал бы каждый раз острого стыда за своих детей — а они ведь действительно были нашими с Питером детьми, те, самые первые, уродливые и безжалостные.
Я сбежал из проекта. На передовую, да, но всё равно — сбежал. Не мог больше выдерживать ответственности. А Питер остался. И другие тоже. И они доработали методику, а, может быть, сумели создать более удачную сыворотку, причём ещё тогда, в самом начале войны. И если бы я так старательно не отгораживался от всего, связанного с особыми проектами, я бы знал об этом.
— Можете не волноваться, молодой человек, — продолжил меж тем Холмс, рассматривая нашего гостя с интересом энтомолога, обнаружившего новую разновидность личинки и собирающегося украсить ею свою коллекцию. — Вашего дядю совершенно не интересовала личность шантажиста. Интересно, кстати — а почему? Может быть, он догадывался? Или даже был уверен? Впрочем, сейчас это уже не важно. А важно, что он настаивал на полной конфиденциальности и обращаться в полицию не намерен. Я же — лицо частное, и хотя порой сотрудничаю со Скотленд-ярдом, но не в этом случае. Я поздравляю вас с чистой победой, юноша, вы всё прекрасно рассчитали и нанесли удар в самый удачный момент, профессор Мориарти — и тот, пожалуй, не смог бы разработать более изощрённого плана. Дело ведь не только и не столько в деньгах, правда? Ну конечно же, не в деньгах! Что такое деньги? Фикция. Другое дело — свобода от ежедневных нотаций всяких маразматиков. В последнее время вы часто ссорились с дядей, и это понятно. Сэр Ричард сделался просто несносен, обращался с вами точно с ребёнком, отданным ему на попечение и воспитание, не желал слушать никаких разумных доводов. Что же вам оставалось делать? Вас можно понять. Старому зануде стоило преподнести хороший урок. Вам не откажешь в стратегическом мышлении, время удара рассчитано мастерски! Именно сейчас, когда вот-вот будет подан на утверждение разработанный партией гуманистов законопроект, её лидер не мог допустить огласки некоторых нюансов вашей военной карьеры. Браво, юноша! Ваш тонкий расчёт полностью оправдался! Представляю реакцию прессы, если бы ей стало известно, что родной племянник сэра Ричарда — один из тех самых недолюдей, удаления которых с нашей планеты как раз и должен потребовать от короны пресловутый билль его партии. О какой чистоте человеческой расы в таком случае вообще может идти речь? Да над ними бы смеялась вся Британия! Поздравляю вас, юноша, ловкий ход. Полная свобода и весьма приятная сумма чеком на предъявителя — о чём ещё можно мечтать?
— Всё было совсем не так, — возразил Уильям Честерлей очень тихо. Его бледное лицо выглядело совсем больным, но голос звучал твёрдо. — Вы говорите ужасные вещи. Но я не могу их опровергнуть — они логичны. Именно так все и будут думать. Вы же подумали. Вот и остальные тоже будут. А ведь на самом деле всё было совсем не так…
— А как? — спросил Холмс вкрадчиво.
— Я надеялся, он взбесится. И можно будет больше не врать. Он никогда не платил шантажистам, понимаете? Принцип. Я не хотел делать тайны из того, что со мной произошло, но дядя Дик… он так просил… ему было важно. Бедная Луиза, она ведь до сих пор ничего не знает, думает, у меня просто Берлинский синдром. Надеется. Я должен был, хотя бы ради неё, понимаете? Постоянно следить за каждым жестом и словом — это так утомительно… Дядя Дик — он очень упрямый, он отказался поверить в то, что это необратимо. Искал средства. Знали бы вы, каких только эскулапов он ко мне не приводил! А когда один из них проболтался, что я способен иметь потомство, стало и совсем скверно. Дядя словно обезумел, всё твердил о долге перед родом. Ничего не желал слушать. А я не мог. Не мог, понимаете? Нам ведь показывали, что рождается от таких, как мы… Даже если бы не подписка, я ни за что не обрушил бы на бедную Луизу подобный ад. Вот тогда я и подумал — как было бы здорово, если бы кто-нибудь из докторов проболтался журналистам. Или если бы те сами разнюхали… Но потом понял, что это было бы нехорошо. Дядя Дик ведь не злой, он просто упрямый. Каково ему будет прочитать в таблоиде… И тогда я придумал план, показавшийся мне великолепным. Дядя Дик должен был сам выпустить меня из шкафа. Я специально такое письмо составил, оскорбительное, чтобы он наверняка разозлился, и сумму затребовал совсем уж несуразную, которую ему и за месяц не собрать. Он бы взбесился и объявил обо мне — но так и тогда, когда ему самому удобнее. А он…
— Он заплатил.
— Да. Вот ведь ужас-то… И что же мне теперь делать?
Холмс молчал, а молодой человек выглядел настолько потерянным, что я решился:
— А почему бы вам самому не выйти из шкафа?
Они оба обернулись ко мне с одинаковым удивлением на лицах. Разница была разве что в выраженности — Уильям Честерлей совершенно не умел скрывать своих эмоций, а раскрытых чуть шире обычного глаз Холмса не заметил бы ни один посторонний человек. Уильям же поначалу смотрел на меня с растерянным недоумением — кажется, он вообще только сейчас заметил моё присутствие. Но вдруг он нахмурился, вглядываясь пристальней. В следующую секунду он уставился на меня широко открытыми глазами с жадным любопытством, очень похожим на моё собственное несколькими минутами ранее. Мне пришлось продолжить:
— Вы же не маленький ребёнок, чтобы вас выводили за ручку. Герою войны и ветерану спец-бригады, прошедшему через настоящий ад, не к лицу пасовать перед житейскими трудностями. Что мешает вам просто встать и сказать правду?
Мне показалось, что в его глазах читается встречный вопрос. Но произнести его вслух Уильям не успел — вмешался Холмс:
— Герой войны и её же жертва — это лишь одна сторона медали. Нельзя забывать и о другой — молодой аристократ со скандальной репутацией, любимец бомонда и жёлтой прессы. Взрывоопасное сочетание, не правда ли, доктор? За таким пойдут. Более того — к такому прислушаются. Ну и деньги, конечно же. Финансовое обеспечение начального этапа — камень преткновения для любой партии, а у вас вместо камня на дороге имеется неплохой трамплин.
— Что вы имеете в виду? — Уильям развернулся к моему другу, начисто забыв про незаданный вопрос. — Какая партия?
— Ваша, молодой человек. Та самая, которую вы организуете вместе со своими коллегами и друзьями-ветеранами на средства, так кстати оказавшиеся в вашем распоряжении. Партия людей Зет, Икс или Игрек, а, может быть, и шире — партия разума, собирающая под свои знамёна всех разумных, независимо от их внешнего вида и уровня витализации. Над названием вы, надеюсь, подумаете как следует, название — очень важная деталь.
— Вы полагаете?
— Безусловно. Вы же служили в Воздушном флоте и не могли не слышать поговорки о том, что любой дирижабль летает так, как вы его назвали!
— Да, конечно… но я не о том. Вы полагаете, такая партия… она действительно может оказаться нужна?
— Вне всякого сомнения. Скажу вам даже больше, молодой человек — если вы пожелаете баллотироваться в палату пэров и обратитесь за поддержкой, то будете приятно удивлены. Только обращайтесь на самый верх. В случае каких-либо трудностей советую вам телеграфировать сразу вот по этому номеру, — поверх чека на столик легла визитка. Я узнал её — такими чёрными с серебром карточками пользовался Майкрофт Холмс. Похоже, новорождённой партии действительно не о чем беспокоиться.
Молодой человек покинул нашу квартиру в самом решительном состоянии духа и полный надежд. Когда он обернулся на пороге, я снова увидел в его глазах так и не заданный вопрос. Но Уильям проявил чудеса сдержанности и только кивнул нам с Холмсом — каждому отдельно — на прощание. И я осмелюсь утверждать, что именно этот разговор и послужил началом истории возникновения всемирно известной ныне Партии Разума, в прошлом году получившей 42% голосов в палате общин и 46% в палате лордов. Уильям Честерлей руководил партией на протяжении первых шести лет её существования, после чего добровольно покинул этот пост и смог наконец совершить свадебное путешествие в Австралию вместе со своей женой, миссис Луизой Честерлей, в девичестве Аддингтон, отложенное ими более чем на десятилетие. В интервью журналу светской хроники миссис Честерлей сказала, что хотя и обожает всех пятерых своих приёмных детей, но будет просто счастлива оставить их на попечение нянек и гувернёров хотя бы на три недели.
Уильям приходил к нам ещё раз — вернее, уже
сэр Уильям, поскольку после скоропостижной смерти сэра Ричарда он с честью принял титул и место в палате пэров. Голосование по поводу принятия его в парламент было бурным, но быстро прекратилось — сразу же после того, как Георг Пятый, обычно предпочитающий воздерживаться, самым недвусмысленным образом дал понять, что целиком и полностью поддерживает необычного кандидата. Сэр Уильям посетил борт нашего дирижабля восемь лет назад, в день своего триумфа. Он сбежал с устроенного в его честь банкета, чтобы выпить с нами по рюмочке бренди и помолчать, глядя с обзорной галереи на сверкание граней лондонской Кровли в огнях вечернего города.
Когда он покидал борт нашего «Бейкер-стрит 221-б», в его глазах мне почудился отблеск того же вопроса, что и в самую первую нашу встречу. Но вопрос этот так и остался не произнесённым. Наверное, и к лучшему, ибо и сегодня я точно так же не знаю, что на него ответить.